Прошу не забывать меня...
Нахожусь в лесах седого Урала, около Златоуста... Пишу при лунном свете... Тебя по-прежнему крепко люблю...
...а сегодня видел тебя, моя родная, во сне, но ты была угрюма и быстро исчезла, обещала вернуться, и я , не дождавшись, проснулся...
...твой “страшненький”...
Допоздна перечитывал письма отца с фронта — пожелтевшие рассыпающиеся листочки, еле различимые буквы, написанные химическим карандашом. Полвека с лишним прошло, а ведь ничего не исчезло, не забылось, не простилось, не прояснилось...
Просыпаться не хотелось. Но раз уж проснулся, надо вставать. Вставать тоже не хотелось. Но раз уж... Я бы мог оставаться до бесконечности в своей одинокой и затхлой постели — спешить было некуда — но уж лучше хоть как-то двигаться, создавая видимость жизни, шевелиться, шагать, жевать, глотать, произносить хоть какие-то звуки, пусть даже бессмысленные и бессвязные, чем молча изнывать, ворочаясь в грязных простынях.
Ты, дохлятина! Весна за окном!
Еще раз притворимся, что жизнь продолжается, хотя нынешнюю мою жизнь даже агонией не назовешь. И не только морально, духовно, профессионально, — я даже физически, кажется, почти умер, и запах трупный от меня исходит, я вижу, как люди брезгливо морщатся.
Да, я воняю.
Проще всего, конечно, незамедлительно принять ванну или, хотя бы, помыться под душем. Но для меня это тяжкий труд, и я откладываю сложные гигиенические процедуры на вечер.
Быстренько умываюсь, стараясь не смотреть на себя в зеркало. Пасты нет, порошка тоже, и я чищу зубы хозяйственным мылом. Туалетное мыло тоже кончилось. Надо бы побриться, но электрическая бритва давно сломалась, а на лезвия нет денег. И на сахар нет денег, и на чай. Доедаю вчерашний хлеб, запиваю кипятком. Надеваю рубашку, потом снимаю — уж слишком грязная. Надо было вчера вечером состирнуть — сейчас бы надел чистую. Ладно, сойдет водолазка — она черная, ее вообще можно не стирать. Тем более, было бы странно надевать чистую рубашку на грязное тело. Нелогично. Сегодня вечером состирну рубаху и обязательно сам вымоюсь хорошенько. А то ведь — воняю. Приходится встречаться с людьми, неудобно как-то. Вчера вон встретил Козулькина из краевой больницы, мы с ним вместе мединститут тридцать лет назад заканчивали — так он весь холеный такой, благоухающий, даже поморщился, когда со мной столкнулся — так от меня воняло! Ты, говорит, не болен? Нет, говорю, а что? Да вид у тебя неважнецкий... Работу ищу, говорю, тебе не требуется гинеколог с многолетним стажем? Нет, говорит, не требуется. У тебя, говорит, с давлением все в порядке? А что? — говорю. Да похоже, говорит, что ты микроинсульт перенес — походка шаткая, речь дизартричная... Ах ты, говорю, Соколиный Глаз! Походка шаткая у меня с голодухи, я три дня не ел почти ничего, а речь дизартричная от одиночества... Ты понял, сука? Ты меня понял? — кричу, и хватаю его за лацканы, и трясу. — Ты понял?! — Понял, понял, бормочет, а сам оглядывается, того и гляди, обоссытся от страха. Вот такие они, мои друзья-товарищи. Хотя, с другой стороны, кому охота общаться с вонючкой-неудачником? Тем более, предлагать мне работу... Будь я главным врачом, ни за что бы и близко не подпустил к гинекологическому креслу такого бича... Ну да ничего. Сегодня вечером хорошенько помоюсь, и завтра пройдусь по больницам, роддомам и женским консультациям — может, чего-нибудь и подвернется. Вон Вася Голубев из лечкомиссии — неужто не поможет? Когда он еще был мальчишкой, в интернатуре, я же ему помог остаться в городе, спас его от трехлетней ссылки в районную глухомань. Теперь пришла его очередь меня выручать. За добро надо платить, мои хорошие. Зря вы все от меня нос воротите, не по-божески это, не по-христиански.
За окном — весна, с крыш капель падает, сияет невозмутимое солнце, словно приглашает: добро пожаловать, господин Нежин, в этот прекрасный мир, полный радостных сюрпризов и увлекательнейших аттракционов. Найдется и для вас местечко. И не обязательно возле параши, ха-ха. Да, я сейчас. Вот только плащ надену, старый, конечно, и совершенно не модный (“В костюме и не модном, и не новом спускается профессор в гардероб...”), но что делать, раз другого ничего нет, а всю путнюю одежду я давно распродал. Сойдет и плащ. Весна меня простит.
Во дворе, как бы нечаянно, как бы между прочим, я притормозил возле мусорного контейнера — и ловко выхватил из зловонной груды две бутылки из-под пива, которые вскоре и продал цыганам в ларьке на перекрестке (“Здача стеклатары” — гласила рукописная табличка). Три поллитровых бутылки — по шестьдесят копеек, три чекушечных — по тридцать. Вместе с мелочью, что звенела в кармане плаща, набралась сумма, достаточная для покупки коробки молока. Купил, выпил, не отходя от прилавка. Очень хорошо. Весна стала ощутимей. Люди стали родней и ближе. Поехали дальше.
Весна расслабляет, наводит томление и тоску (“Весна священная”, в рот вас всех), весна хороша для богатых и молодых, а такие старые подонки, как я, ненавидят весну, впрочем, как и саму жизнь. Потому что жизнь — обманщица, сука, пропадла.
Мой домашний телефон вот уже полгода как отключен за неуплату, поэтому мне приходится каждый раз деловые разговоры вести бог знает откуда (слово “бог” пишу с маленькой буквы не случайно, а принципиально: я в бога верю, но я его не уважаю, и не боюсь в этом признаться. Если господь бог считает меня такой гнидой и обращается со мной, как с последней падалью, то могу я себе позволить хотя бы такой отрадный пустячок: писать его имя с маленькой буквы? Ответа нет. Молчание — знак согласия). Так вот, насчет телефона. В чужом городе я давно бы пропал, в родном городе не дадут пропасть, даже звонить бесплатно разрешают. Чтобы куда-нибудь позвонить по делу (а дело у меня одно — найти работу), я захожу в те места, где когда-то мне приходилось работать. И мне не отказывают — звони, Валера, пожалуйста. А не отказывают потому, что чувствуют, суки, свою вину: ведь кроме разрешения звонить по телефону никто из них ничем больше помочь мне не может. И не хочет. Как можно брать на работу бича? Даже если когда-то он был хорошим врачом-гинекологом, специалистом высшей категории, мог вслепую сделать аборт, удалить миому матки, да все что угодно мог сделать... но ведь это все в прошлом. Ты посмотри, Валера, на себя в зеркало! — телепатируют они мне. — Во что ты превратился, Валера?! Зачем же так опускаться, старичок?.. Как так можно? Ну и так далее. Интересно, как долго они еще будут разрешать мне пользоваться их телефонами? Насколько еще хватит их благородства и подавленного чувства вины? И когда их брезгливое отвращение ко мне пересилит все эти благородные чувства? Но пока — разрешают: звони, Валера, о чем разговор. Будь как дома.
Но я не злоупотребляю. К тому же, особенно и звонить-то мне некуда. Но нельзя же совсем сдаваться, нельзя капитулировать перед сучкой-жизнью и садистом-богом, которые только и ждут моей полной и безоговорочной капитуляции. Вот и притворяюсь живым и не утратившим сраной надежды — и позваниваю (рифма: пованиваю) в разные лечебные учреждения, где от меня отмахиваются: нет, Валера, ничего, к сожалению, нету, все места заняты, сами висим на волоске, по три месяца без зарплаты, какие уж тут вакансии, сам знаешь, какое нынче поганое время. Еще бы не знать.
Позвонил в женскую консультацию, где когда-то работал и куда меня, вроде бы, обещали недавно взять, но когда секретарша сняла трубку, я четко расслышал слова ее шефа: “Меня нету, нету!” — а в ответ на мое напоминание о недавнем обещании напрягшаяся секретарша забормотала явно под диктовку: “К сожалению, вакансия уже занята”. Все правильно. Зачем им такой вонючка? Да еще с шаткой походкой, да с дизартричной речью...
Потом позвонил бывшему коллеге, ныне профессору, он на днях намекал на возможность подзаработать — написать вместе с ним (подразумевалось: вместо него) популярную книжечку о новейших методиках родовспоможения. Но и тут меня ждал облом — профессор, виляя хвостом и голосом, стал чего-то плести про обманщиков-спонсоров, про взлетевшие цены на бумагу, а я испытал нечто вроде очередного облегчения, ибо, если уж совсем честно, то я не только не верил в удачу, но я даже и желание-то работать почти утратил. И вообще я все чаще думаю, что так называемые безработные — это люди, которые просто не хотят работать. Это надо ведь очень сильно постараться, чтобы здоровый мужик, в родном городе, не мог заработать себе на пропитание. И я постарался. И голодаю вот уж который день. Я сам кузнец своего несчастья.
Но тем не менее. Несмотря ни на что. Как бы то ни было. Вы обязаны мне помочь! Вы! Земляки, друзья и товарищи. Братья и сестры. К вам обращаюсь я, друзья мои! Или что — так и будете с жалостливой брезгливостью посматривать на меня, пока я не сдохну? Ну-ну. Нет, я вас понимаю. Неудачник — это как прокаженный, чумной, даже хуже. Неудачников надо безжалостно уничтожать. Я бы сам, если б не был неудачником, убивал бы всех неудачников, как бешеных собак. Неудачники разносят заразу своих неудач, они опасны, они нарушают гармонию мира, они источают зловоние неудачи. Вот почему я воняю! И тут никакой душ, никакое мыло, никакой шампунь, ничто не поможет, ничем не удастся вытравить зловоние моего несчастья.
Главное, деньги кончились, жрать нечего, и за квартиру не плачено, и вообще. Не вагоны ж на станции разгружать! Я, между прочим, не мальчик, не юноша, не крепыш со стальными бицепсами.
Если я попрошу у них денег на хлеб, они мне, конечно, дадут и жалеть о своей мимолетной щедрости не станут. Им даже будет приятно, что поддержали убогого. Но им будет еще приятнее, если я незаметно, по-тихому исчезну, а еще лучше — тихонько сдохну. Не—ет, господа, не дождетесь вы от меня такого подарка. Во всяком случае, не сегодня.
Но именно сегодня, вернувшись домой, я вдруг решился на этот необдуманный и , тем более, не запланированный поступок. Совершив свой обычный якобы деловой обход родного города, сделав массу никчемных звонков и огорчив самим фактом своего появления множество уважаемых людей с неистощимым терпением и истерзанным обонянием, я приплелся, покачиваясь от голодухи, в свою дурно пахнущую, пыльную, грязную, жутко запущенную двухкомнатную берлогу и, не раздеваясь, а только скинув плащ, повалился на взвизгнувшую кровать.
А ведь мог бы, кстати, давно разменять квартиру на однокомнатную с приличной доплатой — и заработанных денег хватило бы на несколько лет безбедной жизни. Мог бы. Но нет сил и энергии даже на этот бизнес.
Вот сейчас полежу, отдохну, а потом чего-нибудь и придумаю. Что-нибудь конструктивное, позитивное, перспективное, в рот вас всех. И провалился в сон.
...а как насчет “лялички” — поняла намек? Да? Если да, прошу искренне, не рискуй здоровьем, береги любовь. Твой “страшненький” останется верен до последнего вздоха...
...навязались мне эти письма! Даже поспать невозможно спокойно. И сразу проснулся. А жаль. Как было бы хорошо проснуться не через минуту, а через десять лет... Ишь, чего захотел. А еще бы лучше — проснуться в раю. Или в аду. Или — в другом, как говорится, в о п л о щ е н и и . Это все равно. Лишь бы не в этой паскудной жизни, где я никому не нужен, где меня никто не любит и я никого не люблю.
Ладно, примем ванну, как утром планировали. Великую стирку отложим на светлое будущее, а ванну примем. Предпоследнее удовольствие в этой жизни — лечь в теплую воду, закрыть глаза и представить, что ты покачиваешься на морских волнах, и тебя уносит от берега далеко-далеко. А последнее удовольствие в этой жизни — перерезать вены в локтевом сгибе опасной бритвой, хоть она и тупая, и ржавая, но ведь сепсис нам вовсе не страшен, не так ли, и как сладко чувствовать, как, упруго пульсируя, покидает твое вялое тело усталая кровь, и ты становишься легким и совсем невесомым, словно пушинка, которую нежный порыв весеннего сладкого ветра может унести далеко-далеко...
Вот только вода остыла, и это слегка нарушает мое блаженство, и я поворачиваю влево кран — и горячая вода льется в ванну, и становится так хорошо, хорошо, хорошо, так тепло, так легко, так радостно и спокойно — о, господи, слава тебе, наконец-то я сделал именно то, что надо, и ведь это так просто, легко и совсем не страшно, это жить — страшно, не правда ли, а уйти из поганой жизни совсем не страшно, не больно, не стыдно, не тягостно, не унизительно, не мучительно, не отвратительно, не...
...как хорошо, мое солнышко, что теперь ты уже успокоилась, разумеется, не до полной безмятежности...
...пишу на колене, а сам сижу на валдайском камне, каких здесь на каждом шагу полно, хотя местность болотистая, с частыми оврагами. А комариков здесь, Ленуся, хоть отбавляй. Мешают, черти, писать, облепили всего. Для устрашения “долгоносиков” закурю-ка трофейную папиросу...
...Я уверен, что война не продлится долго, и мы скоро с тобой увидимся, моя дорогая “сердитка”. Береги себя и “ляльку”!..
Легко догадаться, что я не умер. Не с того же света я сейчас все это рассказываю?
Открываю глаза — вижу: белый ангел сидит возле моей кровати, улыбается, смотрит сквозь слезы. В домашнем халатике или пеньюаре, или как это называется, короче, в чем-то коротком (каламбур — симптом жизни), в легком, воздушном, розовом, и сама вся такая воздушная, легкая, розовая, душистая, благоухающая, чистенькая, сияющая, мерцающая большими, но не выпуклыми глазами, ослепительно-синими, а на щечках ямочки, а губы пухленькие, но не толстые, а зубы белые, но не искусственные, а волосы светлые, но натуральные, сразу видно, вся натуральная, свежая, в натуре, чистая, молодая...
Какая нелегкая занесла ее в мою вонючую берлогу?
Впрочем, успеваю заметить, что и берлога моя явно преобразилась — полы вымыты, стекла окон прозрачны как никогда, ни соринки и ни пылинки, и сам я , вроде, лежу на чистом постельном белье... Что за чудеса?
— Вы кто? — спрашиваю.
— Я ваша соседка, живу этажом ниже. Вы меня вчера залили...
— Кровью?
— Водой! — И смеется, опять же, сквозь слезы: — Ну, это было кино! Такой потоп! У меня все обои отклеились, придется снова ремонт делать...
— ...и вы хотите, чтобы я оплатил ремонт?
— Да куда вам! — отмахивается она. — Об этом даже не думайте, я не в претензии. Скажите спасибо, что я вам жизнь спасла. Врач говорил, что вы были на грани... Я всю ночь возле вас просидела, боялась, что не очухаетесь...
— А зачем?
— Что — зачем?
— Ну... зачем вы меня спасали? Завернули бы краны, чтоб воду остановить, и шли бы домой. Зачем было скорую вызывать? Тем более — ночью, да еще сидеть возле меня... вам что, по ночам больше делать нечего?
— По ночам у меня как раз самое рабочее время, — усмехнулась она.
— Вот видите! Ну и плюнули бы на меня... Зачем вмешиваться в чужие дела? Зачем лезть туда, куда вас не просят?
— Как вы можете... — растерялась она. — Я вам жизнь спасла, а вы ...
— А кто вас просил? Я ведь трезвый был, в здравом уме и ясной памяти. И я не пацан. Мне пятьдесят с лишним, я вам в отцы гожусь, так что сам вправе распорядиться своей судьбой... Ну, чего уставились?
— Неужели вы совсем не рады, что остались живы?.. — прошептала она. — Только честно — совсем не рады?
Я приоткрыл рот, чтобы выкрикнуть в ее нежное розовое личико: “Да насрать мне на эту жизнь и на все твои сраные благодеяния!..” — но не смог произнести этих грязных слов, потому что вдруг понял, что сказанное будет неправдой. И чем больше я смотрел на нее, на свою синеглазую спасительницу, тем яснее осознавал, что мне хочется, очень хочется ж и т ь — а зачем? — да хотя бы затем, чтобы видеть перед собой это ясное личико, слышать этот чуть глуховатый голос...
— Зря вы себя так чрезмерно утруждали, — пробормотал я смущенно. — Ведь это вы у меня прибрались?
Она кивнула.
— И даже постельное белье сменили, — продолжал я перечень ее благодеяний. — Свое, что ли, принесли?
Она снова кивнула.
— Вас не мать Тереза зовут?
— Мое имя — Надежда. Хотите молока? Или сока? Есть яблочный, виноградный, ананасный...
— Я бы выпил сейчас коньяку.
— Вам нельзя спиртного. Вы очень ослаблены... такая потеря крови! И вообще, врач сказал, что у вас организм истощен из-за длительного недоедания.
— Да я сам врач.
— А я знаю.
— Вы — знаете? Мы разве знакомы?
— Ну... вы-то, конечно, меня не помните, а я... Я вам всегда буду благодарна.
— За что? — И я уставился на нее с обновленным интересом.
— Лет десять назад, когда я еще училась в школе, вы меня спасли... — Она смутилась, опустила взгляд.
— Спас?
— Вы тогда работали в женской консультации... и я к вам пришла...
— Ах, вот оно что. Значит, вы — моя бывшая пациентка?
— Да. Я просила вас сделать аборт, хотя срок был большой, куда больше двадцати недель...
— А что же я?
— ...вы сначала категорически отказались, ведь это было бы незаконно — с таким сроком беременности, да еще у несовершеннолетней девчонки... Но потом вы поняли, что я — в безвыходном положении. Я скрывала это от отца, он бы меня прибил... и школу пришлось бы бросить... и вообще — я готова была покончить с собой... так что, если бы вы тогда отказались...
— Ну уж!
— Я говорю серьезно. Вы не просто спасли меня от позора. Вы спасли мне жизнь.
— Ага. Значит, такая вот арифметика. Я спас жизнь вам — и теперь вы спасаете жизнь мне. Так?
Она молча кивнула.
А мне вдруг на миг стало грустно, что в этом мире не может быть бескорыстной доброты, и даже самые лучшие движения человеческого сердца почти всегда оказываются платой за прежние твои услуги. Впрочем, я быстренько отогнал эти капризные мысли — и с благодарностью глянул на Надежду.
— Вы замужем? — спросил я.
— Была. Но муж умер... он был наркоман. Даже я не могла его спасти.
— Даже вы?
— Ну... ведь я медсестра. Пыталась его лечить — бесполезно. Он умер от передозировки.
— А вы сами не давали ему наркотиков?
— Что?.. Конечно, нет. Как вы могли такое подумать?
— Не сердитесь. Я имел в виду небольшие дозы — для снятия “ломки”.
— Никогда! Ни грамма! Он, конечно, просил, на коленях вымаливал, но я — никогда... — И она вдруг заплакала.
— Простите, — сказал я. — Не будем об этом. Значит, живете одна?
Она замялась. Потом кивнула.
— Был бы муж, он бы вам не позволил сидеть всю ночь возле чужого мужчины, — улыбнулся я. — Или вы меня за мужчину не считаете?
Она пожала плечами.
— Я об этом не думала, — просто сказала она. — Вам было плохо, и я хотела помочь. Вот и все. Вы и сейчас еще нуждаетесь в уходе.
— Бросьте!
— Да вы гляньте на себя в зеркало — краше в гроб кладут. И не вздумайте выходить из дома. Вам надо дня три отлежаться, придти в себя...
— А вы?
— А я буду рядом. Я и врачу так пообещала. Чтобы он вас в больницу не увозил... Хотите чего-нибудь покушать?
— Поку... Нет, постойте. Так не бывает, Надя! Что за подвиги, в наше-то время? На фиг я вам сдался? Мне даже неловко... мне стыдно!
— А что такого?
— Ну, вам же работать надо, своими делами заниматься... с друзьями встречаться, с подругами... да мало ли что! Охота вам тут киснуть, рядом со мной?
— Вы слишком много говорите, — и она вздохнула. — Советую вам выпить соку или молока... и отдыхайте. Спите. А я пока ужин приготовлю.
— Но у меня нет денег! — громко прошептал я в отчаянии. — Я не смогу оплатить ваши расходы. Я нищ.
— Я знаю. Зато у меня есть деньги, — сказала она так же просто. — Когда-нибудь сочтемся.
...Лена, положись на мою честь и не вешай носа (извини за грубость). Война есть война. Твой образ, чистый и любимый мною, меня воодушевляет. Лена, если я погибну от рук фрицев, прошу тебя: воспитай у нашей “ляльки” сильный дух ненависти к варварам человечества — проклятым фашистам.
Здесь кругом лес, болота и мелкие речушки. Утром поют соловьи, а вечером, когда затихнет артстрельба, кукует кукушка. Много змей. Впереди озеро Ильмень.
Через несколько минут ухожу на передовую линию по заданию, писать кончаю. Любимая, до свиданья...
Иногда мне кажется, что я прожил не полвека, а век, весь двадцатый век, клонящийся к закату. Слишком живы в памяти рассказы бабушки, чье детство совпало с концом века прошлого, она словно переложила из своей памяти в мою память красочные картины проезда через наш город цесаревича Николая, его визит в епархиальное училище, где бабушка в ту пору училась во втором классе и сохранила благоговейное впечатление от августейшего взгляда (глаза газели!), а потом — ее встречи с женихом, моим дедушкой, который в 14-м году был мобилизован в действующую армию как ветеринарный фельдшер, и в армии заболел чахоткой, и приехал в 17-м проститься с семьей (сохранился снимок, где бабушка с дедушкой, молодым, но уже отмеченным печатью близкой смерти, и тут же , на руках у совсем еще юной бабушки — моя годовалая мама), и вскоре после этого дедушка умер, а бабушка пережила его на полвека. По рассказам мамы, красочным, но, как позднее выяснилось, не совсем достоверным, я так же ярко представлял , словно был очевидцем, и ее молодость , и краткое супружество (они прожили с моим отцом менее года), и отца, уезжавшего на фронт (“Роди мне сына!”), и дальнейшее многолетнее мамино одиночество. Отец погиб на фронте, пропал без вести, так рассказывала мне мама, хотя похоронки не было, и пенсии за него она не получала. А потом мама умерла и я остался один, а потом я женился, а потом моя жена меня бросила и уехала в Америку (смешно, правда?), соблазнившись на посулы моего же бывшего приятеля-стоматолога, ставшего года за три до этого гражданином США. Она не только изменила мне и отечеству (это я так шучу, смешно?.. или нет, не очень?), она еще оскорбила меня и унизила, раздавила меня морально. Она “опустила” меня, выражаясь блатным языком. И самым ужасным было то, что, обманутый ею, я же, собственными руками, сделал ей п р о щ а л ь н ы й а б о р т . До последней минуты она скрывала, что намерена остаться в Штатах, я-то думал, она просто летит туда в командировку, а она... А она, как змея, уговорила меня, чтобы я собственноручно выскреб из ее утробы нашего младенца. Разумеется, я этого не хотел, отговаривал ее, умолял оставить ребенка, тем более, что срок был запущен. Но она настаивала, плакала, ведь могла сорваться заокеанская командировка, клялась, что сразу же после возвращения оттуда, то есть не более чем через год, мы обязательно заведем ребенка, и уж больше она никогда, никогда, ничего подобного, ну пожалуйста, милый...
Потом-то я понял, что она просто хотела избавиться от моего ребенка — чтобы прилететь к американскому бой-френду пустой и чистой, как драгоценный сосуд любви и верности. Но я понял это уже потом, после ее отъезда и той убийственной телеграммы, отправленной ею из Сан-Франциско (“Милый прости я полюбила Сашу”), а поначалу я долго был слеп, хотя вся ее интрига была очевидна даже для постороннего глаза.
Впрочем, даже и до ее отъезда я чувствовал, что если не соглашусь — она все равно сделает по-своему. Но тогда — ссора, конфликт, и мне это будет куда труднее пережить, чем если как бы по моему согласию...
Она, сука, даже на враче сэкономила, а главное — она, как садистка, превратила меня в убийцу собственного ребенка, о котором я так мечтал, которого ждал и которого заранее уже любил. Ты сделаешь это лучше другого врача, сказала она, ты сделаешь это бережно, нежно, ласково.
И я сделал это. Я бережно, нежно, ласково уничтожил нашего невинного ребеночка... нашего ангелочка... моего любимого мальчика... да, я видел его, разглядел — это был мальчик, там можно было различить, среди кровавого крошева, среди хрустящих и скользких огрызков хрупкой младенческой плоти, плывущих по моим рукам — я смог легко определить, что это был именно мальчик — я видел! и личико его я видел, и ручки, и ножки... Я вижу все это сейчас! Я вижу это всегда — наяву и во сне...
Мне казалось, все получится просто и быстро, легко и машинально, автоматически, ну, как обычная, привычная врачебная манипуляция. Для меня ведь аборт — пустяки, семечки. Я их сделал сотни, тысячи... Могу не глядя, с закрытыми глазами, проделать всю эту нехитрую операцию. Как пьяный баянист, не глядя, играет на свадьбе, так и я могу, не глядя, избавить любую женщину от нежеланного плода... Пара пустяков!
Вот и на этот раз, зайдя в операционную, моя супруга устроилась поудобнее в гинекологическом кресле, лихо вскинула ноги, подмигнула мне искоса, прошептала: “Ни пуха, ни пера!” — и откинулась назад, как космонавт перед взлетом. А я принялся за привычное ремесло. И все прошло отлично, убиение младенца удалось на славу. Никаких осложнений. Я поставил ей обезболивающий укол. Потом начал, введя зеркала, с привычной легкостью втыкать в матку расширители Гегара — блестящие, никелированные, один за другим, пока зев матки не раскрылся достаточно широко, и тогда в ход пошла безжалостная кюретка, изящный такой скребок... Хрусь, хрусь, хрусь... Чище, чище, аккуратнее... Тщательнее! Подчищай, подчищай, подравнивай! Хрусь, хрусь, хрусь...
У-у, этот жуткий хрустящий звук. Эти крохотные комочки плоти, выскальзывающие из-под моей руки... Мальчик... мой маленький, несчастный мой мальчик, нет мне прощения ни на том, ни на этом свете, ныне и присно во веки веков.
Через два дня она была уже как огурчик, лучезарная словно утренняя заря, прекрасная как ангел, как чемпион, как триумфатор. Еще бы — она ведь использовала меня, как бесплатного наемного убийцу. Использовала меня, вытерла об меня свои ноги — и улетела за океан.
...Клянусь честью, уничтожим всех фашистов — и приеду к тебе и к нашей “крошке”... Любимая моя “сестренка”, прошу тебя, не отчаивайся, не наводи страшную тень на нашу любовь. Она, конечно, не первая, как у тебя, так и у меня. Однако, помни, что эта любовь — последняя и неповторимая для меня. Когда я читаю твои письма, я мысленно переношусь в Магнитку, воображаю отчетливо твой ясный образ, твои белоснежные зубки... Хочу, чтобы такие же зубки были у нашей “ляльки”. Конечно, я не против, чтобы она была похожа на папу... Любить ее (а может, его) будем вместе и горячо...
...Моя любимая, ты стыдишься своей мамы за свой поступок, напрасно. Скажи маме только правду, что, мол, все произошло совершенно сознательно, как мы хотели вместе с тобой. Ведь это правда. Мама тебя любит и поймет.
Писать прекращаю ввиду того, что уж очень сильно фриц начал бомбить, надо успеть запечатать письмо.
Ленуся, надейся, жди, приеду. Твой, горячо любящий...
— Это ужасно, — прошептала Надежда, выслушав мой рассказ.
— Не более ужасно, чем то, что мы проделали с вами лет десять назад...
— То совсем другое дело!
— Убийство есть убийство. Мы с вами сообщники, соучастники... и не нам судить других.
— Жена вам не пишет?
— Зачем? Она вычеркнула меня из своей жизни. Так что, я сам стал чем-то вроде жертвы аборта... — И я рассмеялся.
— Совсем не смешно.
— Конечно, не смешно.
— Но ведь надо жить дальше! Не поверю, чтобы вы из-за этой стервы утратили вкус к жизни...
— Не только из-за нее. Одно к одному. Все стало рушиться. Ведь в нашей жизни все взаимосвязано, разве не так? Один кирпичик вынешь из фундамента — и все здание покосится... а то и рухнет. Одно к одному. Жена, работа... Из больницы ушел, не мог больше... вы понимаете?
— Понимаю. Но как вы собирались жить дальше?
— Пробовал заняться журналистикой. Не получилось. То есть, стар я уже для этого, нет во мне бойкости, лихости... Решил вернуться в больницу — а там уж мое место оказалось занято. Сунулся туда, сюда... везде глухо. А если где и берут, так зарплату не обещают... Вот и превратился в безработного. Но главное, выражаясь вашим языком, я утратил вкус к жизни... Я опустился. И мне не стыдно в этом признаться. Отсутствие стыда — тоже плохой симптом.
— Я попробую вам помочь, — сказала Надя, — мы найдем для вас работу.
— Кто это — вы?
— Ну, моя фирма...
— Что за фирма?
— Потом, не сейчас.
— Уж не хотите ли вы завербовать меня в иностранную разведку?
— А разве вам ведомы военные тайны или секреты?
— Да, я знаю главную военную тайну России, — сказал я, загадочно прищурившись. — И тайна эта заключается в том...
— Тише, тише! — подыграла она.
— ...в том, что Россия — живой труп!
— Ну-у, скажете тоже.
— Такой страны давно уже не существует, — заявил я почти всерьез. — Россия сдохла еще в начале века, а то, что нынче называют этим словом — фантом, геополитический мираж, галлюцинация, лирическая метафора, образ, существующий в патриотическом воображении, но не в реальности... Все мы снимся друг другу, мы тени, бесплотные привидения...
— А наши межконтинентальные ракеты?
— Да, это реальность. Но я говорю о людях, о русской душе, о русском духе... Русский дух — это запах трупа! Знаю по себе.
— Тоскуете по красной империи?
— Мне не важен окрас. А по империи — да, я тоскую.
— Но почему?
— Потому что тогда мне легко дышалось...
— ...может, просто тогда у вас были здоровые и молодые легкие?
— Не перебивайте! Да, тогда мне легко дышалось — и не только потому, что я был моложе и крепче здоровьем... Пусть свободой тогда и не пахло, но в душе я был куда свободнее, чем сегодня! А от нынешней зловонной свободы я задыхаюсь.
— - Да вы мракобес!
— Совершенно верно. Я мракобес. И шовинист. Я ненавижу свободу. Любовь дороже свободы. У меня отняли любовь, у меня отняли женщину, у меня отняли Родину... о, Русь моя, жена моя, до боли нам ясен долгий путь...
— Да вы бредите. Вам надо отдохнуть, отоспаться.
— Мы отдохнем, тетя Надя! Мы увидим небо в алмазах!
— Я пойду, — сказала она, вставая. — А вы постарайтесь заснуть. Я зайду часов через пять.
— А за эти пять часов можно сделать очень мно-о-ого!.. — угрожающим шепотом пропел я. — Можно повеситься, отравиться, выброситься из окна, разбить башку об стену...
— Перестаньте паясничать! Вы ведете себя, как капризный мальчишка!
— Точно так же сказал мне майор в военкомате, когда я пришел туда, чтобы записаться добровольцем в Сербию, — и я рассмеялся, вспомнив этот совсем недавний эпизод. — Вы, говорит, как пацан, который не наигрался в войну. Зачем, говорит, вам, пятидесятилетнему лейтенанту медицинской службы запаса, зачем вам эта чужая война? А как же, говорю, братья-славяне? А как же наша ущемленная национальная гордость? Чего-чего? — удивился майор. — О какой такой национальной гордости вы плетете? Россия — многонациональная страна! Значит, одно из двух: либо мы должны встревать абсолютно во все международные заварушки (“Как мы это успешно и делали, будучи “империей зла”, — злорадно перебил я его), либо мы должны игнорировать все эти вшивые войны... Вам ясно, товарищ лейтенант медицинской службы? Да, говорю, яволь. Но я бы желал все-таки отправиться добровольцем в Сербию, чтобы по мере сил способствовать... Вы пришли не по адресу! — рявкнул майор. — Вам следует обратиться либо в дурдом (там вам быстро мозги наладят), либо в региональную организацию либерально-демократической партии по месту жительства. Так бы сразу и сказали, товарищ майор! И отправился я к жириновцам, где и впрямь велась запись добровольцев. Зачем вы хотите ехать в Сербию? — спросил меня пухленький молодой человек в рубашке цвета хаки, сидящий перед компьютером в тесной комнате, набитой народом, в основном молодежью. — Хочу помочь братьям-славянам, — ответил я бойко, как бравый солдат Швейк, который, помнится, тоже рвался “на Белград”, только с противоположной целью (кстати, заметьте, Надежда, как закольцована мировая история двадцатого века!). Сколько вам лет? — поинтресовался юноша. Пятьдесят с гаком, но ведь я не рвусь в боевые действия, я же врач, и я мог бы... — Врач? Какой врач? — Я врач-гинеколог... — Да вы смеетесь? Мы не планируем отправлять в Сербию женский батальон! — А разве не может понадобиться помощь врача-гинеколога в театре военных действий? Ведь всюду — жизнь!.. Ну, а если честно, сказал я ему, устав от высокого штиля, то мне бы хотелось еще и подзаработать. Я, видите ли, в настоящее время нигде не работаю, так уж исторически сложилось, а кушать, извините за выражение, хочется... — Так бы сразу и говорили! — и юноша дал мне исчерпывающую информацию, суть которой заключалась в том, что для отправки в Сербию я должен иметь заграничный паспорт (это дело нехитрое) и сто двадцать долларов США (а вот это уже проблематично). Потом следовало лететь в Варшаву, явиться там в югославское посольство, где и производится запись добровольцев — и оттуда лететь в Белград, к черту в пекло. Но у меня, как вы понимаете, ста двадцати долларов не оказалось.
обращений к странице:33497